На главную страницу

Константин Севастьянов

ПРОЗРАЧНЫЙ ПЕТЕРБУРГ

 

Белизна нетронутого снега -

Книги ненаписанной страница,

Продиктованной морозным небом,

Или криком неуслышанным той птицы,

Что рождается из пепла неустанно,

Вопреки всем здравым рассужденьям,

Путешествующая не по странам,

А по времени и прочим измереньям.

Белый лист отгадывает слово

Эхом отраженное от смысла

Росчерком морозного узора

Пишутся магические числа.

 

  1. Парадиз и Пустота

Светлое утро, зеркала: бездыханного залива, пустой умиротворенной реки. Нет ни жизни, ни смерти - начало. Под чалым небом, в чистых зеркалах спокойной реки - смутные очертания берегов - по-младенчески перевернутых. Соловей, подрагивая горлом, разбрасывает по округе пригоршню растреллиевых зеркальных нот. И где-то далеко - зеркало Ладоги, в нем отражаются монументальные гранитные скалы. Дух и плоть будущего города.

В пустой зыбке вод прозревает Ладога родные черты. Уже распахнулись дворцовые площади бухт и заливов. Нежной волной гладит Ладога узкие проливы шхер, наощупь угадывая в крутизне гранитных берегов, в их шероховатых лекальных линиях, в растущих из трещин травинках и деревцах еще не проложенные городские каналы. Уже лежат в распадках островов обтесанные водой и ветром колонны не спроектированных дворцов и храмов, мощные корни сосен уже напряглись под ковром ягеля жилами атлантов на постаментах. Ветер колышет синие колокольчики, пробившиеся сквозь плиты скальных бастионов; только Ладога знает, как звенят эти куранты тишины. Уже ворочается в каменной толще рокочущее имя города, рвется к жизни. Новорожденным весенним громом, ладожским эхом полетит оно над гладью реки к морю.

Быть Петербургу пусту ?

Мой рай, мой Парадиз !

Раннее утро, зеркала: безлюдных, омытых ночным дождем площадей и улиц, вставленных в гранитные рамы каналов и рек. Жизнь с начала. В венецианской зеркальности луж - смутные очертания домов - по-младенчески перевернутых. Их зыбкие силуэты напоминают о городе, в котором никогда не был. Он пахнет листвой.

Шаги по пустынным улицам отдаются эхом, уводят в лабиринт дворов. Пустые, они наполнены тишиной. Вспыхнула и погасла в окне трель будильника. Кто-то кашляет, гремит чайником. Зааплодировал крыльями голубь под крышей, зацокал коготками по жестяному подоконнику, заворковал под лучом солнца. У города своя утренняя тишина, не хуже лесной.

Оконные блики наполняются солнцем. Проступают на сером брандмауере желтыми, хаотично разбросанными трепещущими значками. О чем эта тайнопись утра...

Быть Петербургу пусту ?

Мой рай, мой Парадиз !

Но светлое утро редкость в Петербурге. Гораздо чаще небо дышит на зеркала туманом, идет снег, дождь. Иногда ливневый, вперемежку со шквалистым ветром и грозовыми раскатами, покрывающий асфальт плывущими прозрачными пузырьками и целыми потоками воды. Обычно мелкий, моросящий, оседающий на лицах незаметной влагой, длящийся часами, днями и даже неделями. Такой моросящий дождь настолько привычен для горожан, что многие склонны считать его явлением сугубо петербургским. Хотя вряд ли в учебниках по метеорологии отыщется описание осадков под названием “петербургская морось”.

В такие дождливые дни и ночи хорошо бродить по городу. Укрывшись зонтом или так, просто подняв воротник плаща, можно часами блуждать под дождем: разглядывая заблестевшие крыши, прислушиваясь к дроби отяжелевших капель по жестяным козырькам, ни о чем не думая и вдруг обнаруживая, что думаешь о самом главном.

В этом бродяжничестве есть какой-то своеобразный уют. Правда, какой же это уют, когда промокли ноги и отяжелела от сырости одежда. Но это как раз сугубо петербургское явление - отыскивать уют в неуюте.

Иногда он кажется кораблем. Когда идешь, словно плывешь, в тумане, таком густом, что в пяти шагах не различить прохожего, и, вдруг, выныривает, роняя седые клочья, покачиваясь и нависая прямо над тобой, нос гигантского броненосца - искривившимся ввысь углом огромного серого дома. А за ним чудится, распирая пространство, идет на тебя и вся громада города. И срываются в туман запоздалые удары колоколов.

Или осенней ночью, когда дует северо-западный ветер и прибывает вода и мерцают над рекой огни, подвижные, разноцветные, совершающие какую-то торопливую и непонятную работу, разметившие собой черную массу кварталов, словно многопалубную надстройку гигантского, готового к отплытию корабля: вот-вот дрогнет разом вся эта масса, загудит в напряжении, задымит и, не меняя очертаний, сорвав спутавшиеся якоря, скользнет, расплескивая залив, в море....

Все слабее огни, все глуше дыхание исполинского корабля. И только ветер доносит с кормы обрывки хриплой песни какого-то отметившего отход полуночного матроса.

И останется тишина и блеск взволнованной реки.

 

  1. Африканская грусть

Случаются ли в наших краях миражи? Тот факт, что они бывают над Ладожским озером, отмечен давно.1 В самом Петербурге можно увидеть по осени если не миражи, то серебристые всполохи северного сияния. Особенно хороши они над широким пространством ночной Невы, с мостов, под шорох черной воды и отдаленные вздохи города. В локальной среде площадей и улиц подобного рода небесные “явления” у каждого свои. Так в юношеские годы автор, выходя однажды глубокой, и опять же осенней, ночью с Миллионной на Дворцовую, видел парящего в небе ангела. Точнее его огромную тень на медленно плывущих облаках. В другую ночь, на этот раз белую, после длинного и утомительного перехода с Охты, повернув со Шпалерной в сторону Литейного моста, автор в течение нескольких мгновений ошарашенно наблюдал безлюдный, омытый ночным дождем и круто уходящий в небо Литейный проспект. Особенно странным было ощущение, что струящийся Литейный, вопреки правилу падающей воды, не ниспадал с неба на землю, а наоборот, словно обретя свойства физической сверхтекучести, - вливался в него, легко и естественно. Но все это ночью. На то она, видимо, и ночь, чтобы вполне объяснимая реальность приобретала черты странного сна. А днем ? Представьте себе, что в один прекрасный солнечный день, на Васильевском острове, там, где лежат над рекой древние египетские сфинксы, множество случайных, но совершенно трезвых прохожих отмечают в южной части небосвода присутствие двух больших желтых пирамид. То есть безо всякого разумного основания, прямо в воздухе. Там, где никакой пустыни и никаких пирамид никогда не было и не может быть. К чему такое современному человеку отнесть ? Не к чему и ни к чему ! Фантазия все это, художество, мираж..

Может быть.

“Ему все грезилось, и все странные такие были грезы:

всего чаще представлялось ему, что он где-то в Африке, в Египте, в каком-то оазисе. Караван отдыхает, смирно лежат верблюды; кругом пальмы растут целым кругом; все обедают. Он же все пьет воду, прямо из ручья, который тут же у бока, течет и журчит. И прохладно так, и чудесная-чудесная такая голубая вода, холодная, бежит по разноцветным камням и по такому чистому с золотыми блестками песку... Вдруг он ясно услышал, что бьют часы. Он вздрогнул, очнулся, приподнял голову, посмотрел в окно, сообразил время и вдруг вскочил, совершенно опомнившись...”

Ф. Достоевский. Преступление и Наказание.

 

Есть у Петербурга какая-то родственная связь с Африкой, какая-то африканская грусть живет в его душе. От чего или от кого это ? Может быть от гениально воспевшего Петербург Пушкина, с его африканской кровью ? Или от любви к ярким краскам, ко всякой цветущей живности самого Петра ? А может быть многочисленные городские львы виноваты, или Марсово поле, долгие годы именовавшееся в народе “петербургской Сахарой”, или уроженец петроградской стороны Бармалей? А помните петербургскую “Ночь” 1912 года:

Багровый и белый отброшен и скомкан,

в зеленый бросали горстями дукаты,

а черным ладоням сбежавшихся окон

раздали горящие желтые карты.

Бульварам и площади было не странно

увидеть на зданиях синие тоги.

И раньше бегущим, как желтые раны

огни обручали браслетами ноги.

Я, чувствуя платья зовущие лапы,

в глаза им улыбку протиснул; пугая

ударами в жесть, хохотали арапы,

над лбом расцветивши крыло попугая.

И как понять нам столь насущное и столь домашнее название книги: “Пальмы. Выращивание и содержание пальм в жилых комнатах.”, вышедшей именно в Петербурге начала века? Да что начало века, жители некоторых кварталов Кронверкского проспекта и улицы Зверинской до сих пор просыпаются по утрам от рыка голодных львов. Наверное это нешуточно грустно. Особенно, когда за окном тихий снег.

В творчестве многих выдающихся петербуржцев, и в значительной мере в ХХ веке, Африка - и тема, и любовь, и ностальгия: от Александрийских песен Михаила Кузьмина и египетских мотивов Осипа Мандельштама, до африканских проектов Бориса Гребенщикова и Сергея Курехина. О Николае Гумилеве надо говорить отдельно, как о человеке доказавшем преданность африканской теме не только поэзией, но и самой жизнью, совершенными по Африке путешествиями, именем сына, наконец. Если обратиться к петербургской архитектуре, то и здесь мы обнаруживаем многочисленные африканские оазисы: от разбросанных по дворцам и особнякам мавританских интерьеров до целых жилых комплексов, по примеру знаменитого дома Мурузи или “египетского дома” архитектора Михаила Сонгайло на Захарьевской. Войдите во двор последнего, вы увидите в его вышине, почти под крышей, барельефы египтян, спокойно взирающих на вертикаль застекленного ленинградского лифта между ними: никакого противоречия, как будто так и задумано. Может быть потому, что при минимальном поэтическом воображении в таком ленинградском лифте легко узнается привычный египтянам жираф ?

Лифт, застекленный жираф,

к желтому дому прильнул,

лижет чердачный этаж,

рейс запоздалый сглотнув...

(Да не смутит вас упоминание о желтом доме, таких домов в Петербурге превеликое множество, может быть каждый третий; изнутри же, со двора - чуть ли не каждый.) Важно, что африканская традиция не прервалась, продолжает органично вписываться в существующую архитектурную среду: напротив городской тюрьмы появились новые сфинксы, появляются и новые львы и даже в таком неожиданном казалось бы для них современном районе, как Озерки. Исключительно по-петербургски смотрятся и две священные бронзовые кошки перед ночным клубом “Пирамида”. Правда животные имеют склонность внезапно, совершенно по-петербургски (и совер-р-ршенно по-кошачьи) исчезать. Чтобы спустя известное время, однако, вновь невозмутимо появляться на постаментах.

И вот еще что - неожиданная история с Казанским собором. Общее место, что прототипом для него послужил собор Св. Петра в Риме. Римский и петербургский соборы заметно отличаются друг от друга, и все же это родные братья. По невероятной прихоти провидения в 1980-х годах появился на свет и третий брат, и где - в Африке ! Собор Мира в Ямоссокро, Берег Слоновой Кости. Если судить по архитектурным эскизам, даже более схожий с русским братом, нежели с итальянским.2 Представляете, каково было бы у стен этого храма Александру Сергеевичу, знавшему Казанский собор уже построенным и всегда помнившему о своем африканском происхождении !

Ну хорошо, согласитесь вы, предположим Африка имеет отношение к Петербургу, метафизически была в нем и есть. Но почему африканская грусть-то ?

Да вот как раз поэтому. Потому что нет в Петербурге никакой Африки. А есть дождь, снег, туман, слякоть, тусклые краски и череда серых дней. Space, пустота. От того и грустно и, порой, внезапно, невыносимо, необузданно, дико, так что и грустью это чувство не назовешь. Африканская грусть.

Впрочем, дело, наверное, не только в Африке. Говорят, когда в Петербурге только-только появился кинематограф, публика валом валила на простенькие раскрашенные короткометражки с видами тропических (не только африканских) стран. В девственном петербургском кино это были самые популярные сюжеты. И, может быть, как ни влюблены горожане в свой серый моросящий дождь, а сердцу тепла и солнца, чего-то необычного, красок хочется. Про тепло при советской власти даже таблички на дверях парадных вешали, где так и написано было: “Берегите тепло.”

И, наконец, - загадка петербургских сфинксов. Тех самых, напротив Академии Художеств.

Ходят слухи, что они каким-то мистическим образом мстят городу за плен... Но найдется ли в Северной Пальмире человек, которому они покажутся неестественными на этом месте ? Кажется, эти гранитные африканцы из храма Аменхотепа III лежат на гранитной набережной Невы с самого своего рождения, все тридцать пять веков жизни. А городу, между тем, нет еще и трех..

Фотограф Александр Китаев как-то сказал по этому поводу, что Петербург родился задолго до своего рождения. Вероятно, сходное чувство посещало многих горожан. Потому что так оно и есть - Петербург - город нездешний. И во времени и в пространстве. И петербургская тоска по Африке - не просто тяга к экзотике, и не исчерпывается обыкновенной человеческой ностальгией по теплу и солнцу. Это похоже на тоску по родине.

“Мой рай, мой Парадиз !” - мечтал Петр, глядя на мучительное рождение города. И губы юной Невы целовали Финский залив.

 

  1. Летний сад

После суетливого, громыхающего трамваями, сизого от бензиновых выхлопов Среднего, улица Репина показалась оазисом. На затененных стенах домов подрагивали и смешивались друг с другом солнечные блики. Из растворенных повсюду окон доносилась ленивая ругань, позвякиванье кастрюль, ученическое пиликанье скрипки. Здесь было спокойно, прохладно, и только брусчатка посреди мостовой дышала жаром. Мы прошли несколько кварталов и, немного отдохнув от зноя, перешли на 2-ю линию.

В парадной дохнуло холодом и тьмой. Расставив руки, касаясь друг друга и стен, мы наощупь добрались до лифта, с трудом втиснулись в его узкую, как гроб кабинку и нажали кнопку последнего этажа. Сквозь щели в дверцах замелькали лестничные площадки. Панели кабинки были густо исписаны непристойностями, а выше, крупно, но едва разборчиво, кто-то приписал: “Бог устал нас...” В это мгновение лифт остановился. С лязгом захлопнулась за нами железная дверь, на лестнице стало тихо.

И снова, как давеча, мы услышали в тишине слабое пение пчелы, и непроизвольно и разом наши взгляды скользнули на звук.

В окне колыхался розовый куст.

В пыльном окне, за ободранными, прокопченными стенами колыхались окропленные росой розы. Свет насквозь просвечивал листву и лепестки цветов, словно проваливаясь в пустоту, делая их призрачными, и, одновременно, - до мельчайших прожилок переполнял искренними, пульсирующими, разноцветными соками жизни, лучился в капельках росы, будто в улыбающихся глазах. Над одним из цветков блеснула и растворилась в небе серебряная пчела...

Мы стряхнули наваждение и подошли к окну. Разбитый пыльный витраж, за ним сырой провал двора, ржавые крыши, кресты телевизионных антенн, ворона, золотой шпиль Петропавловки вдали.

Все это повторялось, повторялось десятки и даже сотни раз. Петроградская, Литейный, Пески, Роты, Коломна... Серебряная пчела приводила нас к старым, начала века домам. Мы входили в их темные парадные, поднимались на этажи. Все повторялось. Мы слышали слабое пение пчелы, поднимали глаза и здесь, над землей, часто над крышами соседних домов, почти в небе видели прильнувший к окнам летний сад.

Плодоносящие деревья и солнечные луга, искрящиеся фонтаны и водопады, целый мир цветов - маков, ирисов, тюльпанов, кувшинок, лилий, подсолнухов, незабудок, цветов знакомых и невиданных... Цветущий сад тянулся к белому свету.

Этот сад всегда оставался летним. Мы приходили к нему глубокой осенью, когда ветер громыхает жестью, рвется в окна, кружит в небе последние опавшие листья - он укутывал эти старые дома цветением лета и

только стеклянные лепестки иногда позвякивали в расшатавшихся переплетах. Приходили зимой, когда снег лежит на соседних крышах и через неплотно закрытые рамы намело на подоконники - он дарил каждому замерзшему, но поднявшему глаза охапки летних цветов. Приходили неуютной петербургской весной, когда промокшие дома кажутся облезлыми кошками, а под ногами хлюпает коричневая каша бывшая когда-то снегом - он напоминал о прозрачных красках теплого летнего вечера.

Он всегда оставался самим собой. Летний сад не зависит от времен года.

Потому что радостно сияет в солнечный день и грустит в непогоду. Потому что переменчив и своенравен, словно небо над Петербургом. Потому что просыпается с рассветом и увядает на закате, как любой сад. Но даже ночью, под проливным дождем, в каком-нибудь черном, громадном как космос петербургском дворе случайный прохожий вдруг удивится волшебному ночному цветку - в окне, где горит свет.

 

  1. Миражи “серебряного века”

“Увы! Иногда объект, который мы встречаем, исходящее от него почти забытое ощущение, заставляет нас затрепетать, но оно

из столь удаленных времен, что мы не можем его назвать, оно не воскресает. Пересекая однажды храм во время службы, я увидел кусок зеленой материи, затыкавший часть разбитого витража;

он заставил меня внезапно остановиться, прислушаться к себе. Сияние лета меня обволакивало. Почему ? Я старался припомнить. Я видел ос в солнечном луче, ощущал запах вишен на столе, я не мог вспомнить. Какое-то мгновение я был как те спящие люди, что проснувшись ночью и не зная в какой кровати, в каком доме, в каком месте земли, в каком году их жизни они находятся, стараются для осознания этого, ориентировать свои

тела. Я колебался так определенное время, стремясь вслепую нащупать вокруг квадрата зеленой материи места, времена, где мое воспоминание, которое пробуждалось едва-едва, должно находиться. Я колебался одновременно между всеми смутными ощущениями, известными и забытыми моей жизни; это длилось лишь мгновение.”

Марсель Пруст. “Против Сент-Бева”1.

 

Голоса

“Теперь он (Невский) залит целым морем огней. Длинной цепью тянутся электрические фонари; их свет сливается со светом витрин, ярко освещенных множеством лампочек; местами резким синеватым огнем выделяются газокалильные лампы. Разноцветные электрические лампочки то потухающими, то сразу вспыхивающими огоньками освещают вывески...”

А дома, на квартире, после свечей и керосиновых ламп, электрический свет кажется чересчур ярким.

“У нас в этой квартире существует подъемная машина - интересная штука ! Станешь внизу на площадку вагона и незаметно почти очутился на пятом этаже прямо у двери...”

С тихим треском мелькает в полумраке “cinema” “живая фотография”:

Красный паяц намалеван на витро кинематографа;

Лысый старик, с мудрыми глазами и с тонкой улыбкой играет вальс

на фортепиано;

Двигаются и дрожат жизни на полотне, плененные механикой;

Кто эти милые актеры, так самозабвенно отдавшиеся машине ?

Кто эти актрисы, с расстегнутыми лифами, захваченные

(будто-бы нечаянно) фотографическим аппаратом ?

Быть может, вас уже нет на свете ?

Не раздавил ли вас бесстыдно громыхающий трамвай ?

Не погибаете ли вы в больнице, отравленные ртутью ?

Где вы ? Где ваши губы, утомленные поцелуями ?

Зачем вы продолжаете махать вашими руками на полотне ?

Вон дерутся на рапирах два тореадора из-за прекрасной испанки.

О, как вы смешны, черномазые соотечественники Сервантеса !

Но посмотрите на зрителей, они очарованы представленьем:

Мальчик из лавки стоит, засунув палец в рот;

Толстая барыня задыхается в своем корсете;

Томная проститутка влажными глазами следит за зрелищем;

А тореадоры, пламенея от страсти, скрещивают шпаги.

И женский голос в публике произносит внятно:

“Мужчины всегда дерутся.”

Кощунственное причудилось: запретили показывать на экране Спасителя, Богоматерь и Святых Угодников. Показывают коронацию и купающихся негров. Рекламируют фотографические карточки в “парижском жанре”.

Случись наводнение, пишут: “Был момент, когда каналы напоминали бокал, наполненный до краев шипучей влагой.” Едва спадает, погоняют лихачей - “На Острова !”

Черный ворон в сумраке снежном,

Черный бархат на смуглых плечах.

Томный голос пением нежным

Мне поет о южных ночах.

В легком сердце - страсть и беспечность,

Словно с моря мне подан знак.

Над бездонным провалом в вечность,

Задыхаясь, летит рысак...

В городе “города-сады” строят: за Нарвской заставой, близ Полюстровского, в Сосновке за Лесным... Что “города-сады” - весь Петербург растет, словно сад, в который стремительно пришла весна2.

Торгуют яблоками с “солнечной живописью”3, при помощи безпроволочного телеграфа ловят бежавших морем преступников, страхуют “стекла и зеркала всякого рода и сорта от излома и разбития”. Говорят: “Лица обеяго пола”.

Трудолюбиво выводят ять и твердый знак. Твердо знают предназначенье России (“Константинополь будет наш !”), ставят точки над “и”. Верят в красоту и стремленье, понимают, что остановиться невозможно. В “гонках” авто и рысаков на Фонтанке рысакам сочувствуют.

За год проживают десятилетия.

Теряют почву под ногами, летают по небу. “Ведь это не то, что на воздушном шаре, - это на крыльях, словно огромные птицы, а в середине человечек скорчился, управляет рулями-крыльями и режет винтом воздух. Попов на Райте (машина называется) за 500 метров ввысь поднимался - и сразу - как ласточка маленькая...” Слышат в шуме пропеллера новый мировой звук, ломают крылья. Написанные бронзовыми красками на холсте. Парусиновые, на хрупком каркасе4.

И, словно Стикс, неизменный, присно и вовеки веков - “этот Обводный канал, с его страшной водой...”5.

 

Но

Как прежде, как и теперь за окном, как всегда, который уже час не переставая, в Петербурге идет дождь. Холодный осенний дождь. Нахохлившись, накрывшись какой-то тряпкой, высоко на козлах сидит извозчик. Рядом неподвижно мокнет под дождем его лошадь. Вода стекает с ее слипшейся гривы, бежит по шее, капает на булыжную мостовую. Холодно, сыро и серо на душе. И какое им дело, этой лошади и этому извозчику до причуд и красот, до каких-то разноцветных стекляшек в окнах высокого дома, у закрытых ворот которого они стоят. Никакого. Ей хочется в сухое стойло и сена, ему - водки. Вот и вся любовь.

После этого, вероятно, должно последовать некое “но”. Однако - не последует. Разве что из уст извозчика, дождавшегося, наконец, седока.

 

Заморская птица

Может ли наивность быть искушенной ? Пытаясь ответить на этот вопрос, я представляю себе моряка. Множество однообразных дней и ночей провел он в замкнутой скорлупке корабля, не сходя на берег, но привез с собой одно из чудес света. Впервые после долгого плаванья ступает он на землю, вдыхает ее запах, радуется зеленой траве и цветущим деревьям, женщинам, разнообразной еде и вину, уличной толчее, вывескам и витринам магазинов, обшарпанной штукатурке отчего дома, старым ступеням, перилам лестницы, латуни дверной ручки, всему, что составляет жизнь. Он многое повидал, но эта радость - единственное и бесценное, что моряк привез из долгих и тяжких странствий.

Может ли наивность быть искушенной ? Но не с искушенной ли наивностью расцветает каждый год старый, уже много лет проживший сад ?

С искушенной наивностью взглянул художник рубежа веков на мир, пытаясь передать красоту и одушевленность незамысловатых “кирпичиков” жизни: красоту и одушевленность цветка и зависшей над ним стрекозы, поросшего мхом камня, женственных струй воды в ручье или зеркальной глади лесного озера, красоту и одушевленность человеческого лица и тела, неприступного скалистого утеса и разбившейся на тысячу хрустальных шариков морской волны, светлую красоту и одушевленность леса, поля, неба над ними, но и угрюмую красоту и одушевленность городского брандмауэра, двора-колодца, фабричных дымов на закате6...

Чудо таилось в самой ткани жизни - “не сотвори, а открой” ее красоту.

“Камень готического собора настолько возносится к небу, насколько он потерял свою форму.

Железо стремится звенеть, как вспышка смеха, что звучит словно издевка над смыслом и полезностью материала из которого делаются вещи.

Любая краска отстаивает свою жизнь и стремится достичь достаточной силы света, крепости и глубины, чтобы быть способной переносить влияния, которым она подвергается7.”

“Не сотвори, а открой” красоту материала, из которого строишь свой мир.

На улицы Петербурга возвращаются заснеженные скалы - северный город укутывается в роскошные “шубы” из грубо обработанного, открывшего свою суровую внутреннюю красоту гранита.

В новых домах поблескивают озера майолики - словно открывшиеся глаза на пыльных лицах петербургских фасадов.

Нежностью болотного цветка, спутанными линиями водорослей в ручье оборачивается богатырская сила металла - в оградах садов и парков, в узорах ворот и лестничных решеток.

В домах - нагое дерево мебели, обнажившее под матовой полировкой живое тепло, неповторимые черты породы; разноцветные языки пламени, колеблющиеся в керамике каминов и печей; таинственный бархат и кокетливый газ женской одежды; книги, напечатанные на особой, “лучшаго качества”, бумаге: плотной, бликующей или чуть шероховатой наощупь, узнаваемой, словно чья-то ладонь... И самый идеальный и живой из материалов - солнечный свет, неуловимая заморская жар-птица, мелькнувшая в окнах прозрачными крыльями витражей.

 

Северные сияния

“Северные сияния видимы часто. Примечается оных ежегодно от 20 до 30, а иногда до 40, однако в 1726 году было только 2, в 1731 - 4 сияния северных.”

Иван Георги. Описание столичного города Санкт- Петербурга.

 

В этом городе всегда как-то по-особенному любили цветы. И не только герань на окошке. Так повелось со времен Петра, как известно, страстного садовода и цветовода. Реалистическая роспись оконных и дверных

наличников в Домике Петра I с потдвержденной архивными документами точностью повествует нам о цветах доставляемых в Летний сад по царским заказам: нарцисах, тюльпанах, гвоздике, шиповнике, розах, вьюнках... В конце же прошлого века писали: “Петербургские розы лучше парижских. В Париже только цветы - у нас и листва.” Эти слова не были патриотической

натяжкой - на всех международных выставках петербургские розы получали 1-е премии. То же относилось и к петербургской резеде, петунии. Цветущие ландыши продавались в Петербурге почти круглый год - осенью цвели экземпляры, содержавшиеся летом на леднике. В больших количествах выгоняли гиацинты, азалии, гвоздики, душистые фиалки, цикламены, сирень. Правда, несмотря на то, что петербургский Императорский ботанический сад по богатству коллекций занимал второе место в Европе (после броитанского сада в Кью), материал для промышленной выгонки цветов поступал из-за границы: ландыши - из Берлина (ежегодно свыше миллиона), гиацинты - из Голландии, даже дички роз - шиповник - из-за границы.8

Искусство в Петербурге тоже всегда оставалось неравнодушным к цветам, но никогда не обращалось к ним с таким вниманием, как это было в

конце XIX - начале ХХ веков. Они “расцветали” повсюду - в живописи и в архитектуре, в ювелирном искусстве и в керамике, в художественном металле и в резьбе п

о дереву, в книжной графике, в плакате, в текстиле, в рисунках обоев и в тисненьях кож. Всемирную известность приобрели цветы ювелирной фирмы Фаберже, наиболее распространенной формой которых стало растение в горшочке из горного хрусталя (размером в 1 - 2 дюйма). “Например, ландыши - жемчужные лепестки которых скреплялись, словно капельками росы, бриллиантами, а золотые стебельки окружались листьями из эмалированного серебра; или цветы шиповника, сделанные из золота, покрытого розовой прозрачной эмалью с крошечными тычинками и пестиками, завершенными сапфирами.”9 В первой половине 1900-х годов в Петербурге проводились престижные конкурсы на лучшую стилизацию цветов, а в Центральном училище технического рисования барона Штиглица лидирующим по числу учащихся стал класс, который так и назывался: “Класс рисования живых цветов.”10

На перемене веков цветы стали излюбленным сюжетом витражей. Наверное это естественно, ведь, казалось, именно вода и свет, так необходимые настоящим цветам, струились в глубинах цветного стекла, прозрачного и полупросвечивающего, будто цветочные лепестки11. Радужное многоцветье стекол, магический символ эпохи - “iris” - “радуга”.

“Цветы... самая явная улыбка материи, самое трогательное стремление этой материи к счастью и красоте.”12. Они заполняли окна города и сдержанный, дождливый Петербург смотрел на мир сквозь их сияющие лепестки и листву.

Продолжалось это недолго. Январской вьюгой окутал город 1905 год. Хлестнул нагайками ветра, рассыпался хаосом льдистых вспышек. Снежными зарядами ударил по площадям и проспектам.

Сковал морозом еще теплую жизнь.

К 1908 году перемены стали явными.

Была вода - стал лед.

Жизнь, искусство, город становились другими. В архитектуру возвращалась классическая традиция. Неоклассические постройки несли симметрию, строгость, холодное благородство, К этому просыпался вкус.

Иными становились глаза города. Так смотрит человек, весь мир которого внутри. Захотелось отвернуться от жизни. Витраж в окне на глазах превращался в пейзаж с отсутствующим видом. Окна новейших домов, наряду с образами классицистической атрибутики, все больше заполняли разнообразные бессюжетные геометрические композиции: комбинации кругов, квадратов, ромбов, треугольников, призм, полусфер... Свет не померк. Ледяные цветы тоже изумительно красивы.

Прикрывшись прозрачным щитом полярного сияния город чего-то ждал.

 

  1. На другом краю света

В солнечный день, в закоулках,

блики на стенах, дрожание стекол,

кашель дворовый, колодезно-гулкий,

в небе очерченном чисто, лишь сокол,

медленный сокол, далекая точка

в небе предельном с чего бы то синем.

Бабочка белая, смелая ночью,

вьется потерянно в каменной штольне,

день еще долог, сосредоточен

пьяный забредший дорогой окольной

в угол тенистый и медленный сокол

в небе торжественном синема-синем.

Ржавая тачка и грузчик плешивый

из подворотни грохочат с потребой,

голубь крылами хлопочет пугливо,

мальчик с авоськой кирпичного хлеба

смотрит под ноги, где кошка брезгливо

шаркает лапой о серый булыжник,

в небе ни облака, медленный сокол.

Шаг за шагом поднимаюсь по старой лестнице. Обтачиваемые морем подошв, каменные ступени теряют форму. Чем-то похожи на плоские, уходящие в воду каменные языки, которые видел на островах северо-западной Ладоги. Следом волны, наверное.

На верхних маршах по ступеням сбегают прозрачные бледные лужицы: зеленые, желтые, красные. Они перетекают со ступени на ступень, как текущие циферблаты на картинах Дали. Попадаю ботинком в одну из них. Вместо того, чтобы расплескаться, желтая лужица вспрыгивает на ботинок и стремительно скользит вверх по моему движущемуся телу. Щекой чувствую ее едва заметное касание.

В окне полуразбитый пыльный витраж. Цветные лучи с роящимися в них пылинками под упрямым углом падают на ступени. Вот откуда нерасплескивающиеся лужицы.

Кажется это лилии. Полураскрывшиеся бутоны, сверкающая прожилками резная листва. Извилистые томные стебли - внизу от них остался только след - столетний отпечаток свинцовой оплетки на бесцветном стекле за витражом. “Свинцовое эхо”.

Еще раз (в который уже ?) сквозь полуразрушенный витраж, сквозь пропускающие свет лепестки и листву смотрю в окно. Словно сквозь проем ветхой, но все еще увитой одичавшей зеленью садовой беседки, я вижу мир старого петербургского двора. Вижу кошку, осторожно ступающую по кромке ободранного брандмауэра. Море ржавых крыш. Голубиное небо над ними. Вижу, что жизнь и смерть встретились...

Но все это, вопреки мыслям, почему-то отзывается в сердце не свинцовой - прозрачной нотой. Прозрачным эхо.

 

Вместо послесловия

Вот, кажется, и закончен текст. Поздно вечером я возвращаюсь на электричке в город. Уже густо стемнело, вышла полная луна. Сойдя в Удельной, я покупаю в ларьке пиво. За стеклом павильона метро толстая наклонная труба бесшумно всасывает под землю последних разноцветных пассажиров только что пришедшей электрички. Как будто в аквариуме решили спустить воду, забыв выловить рыбок. Я допиваю пиво, “плыву” сквозь призрачный человеческий город, повсюду спотыкаясь об острые тени и геометрический свет фонарей. Сегодня иду пешком, через Сосновку.

Что такое Сосновка в этом беспредельном городе, особенно когда ты выпил пива и тебя не тревожат шорохи из темных кустов ?

Я иду по главной аллее. Вокруг ни души. Холодный воздух с легким привкусом гари сам вливается в легкие. Поворачиваю голову направо и вверх. Над верхушками громадных сосен плавно бежит луна, в ветвях поблескивают звезды. Мне кажется, что я один в глухом таежном лесу. Он стоит уже тысячу лет и тысячу лет все светит и светит эта луна. Я мал, как затерявшаяся на земле сухая сосновая иголка и я ровесник этому лесу и равновелик ему. И кажется, что лес этот покрывает всю землю. Как море, как океан, спокойно дышит.

Но я опускаю голову и смотрю прямо перед собой. Далеко, в конце аллеи тусклый туалетный свет города. Мелькнул трамвай, юркнул серой тенью автомобиль. Слышу, как завыл где-то сбоку троллейбус. За спиной все тот же искусственный свет в начале аллей. Тяжело дыша и поблескивая очками, пробежал мимо меня запоздалый физкультурник. И я понимаю, что все наоборот. Что и Сосновка, и этот привидившийся мне тысячелетний лес, и вся природа на земле, и Бог в человеческой душе - все это не океан, а островок, маленький островок.

Вот что такое Сосновка в этом городе.

Когда Блок узнал о гибели “Титаника”, он сделал в своем дневнике странную запись: “Значит есть еще океан”. Начало ХХ века кажется моментом, который переживает засыпающий ребенок, когда вдруг весь мир со страшной скоростью начинает переворачиваться: головокружение - и летишь в какую-то бездну. Надежда в словах Блока или отчаянный вскрик ?

Пока думаю об этом, аллея заканчивается и я выхожу к пруду. Пруд зеркально спокоен, на дальнем его краю белеют в воде отражения берез. Как будто две женщины, укутавшись в светлые шали, задумчиво стоят над озером. Похоже на картину кого-то из мирискусников. Правда там вечер, сумерки, а сейчас уже ночь. Но все равно похоже.

По зеркальной поверхности пруда пробегают резкие синие отблески. Ночной дозор новой эпохи.

 

Коментарии

Тексту предшествует стихотворение А. Б. Филиппова.

 

  1. Африканская грусть

  1. “Часто случаются над Ладожским озером миражи, и преимущественно бывают они в июле и августе месяцах, при хорошем состоянии атмосферы, например: вдали, на штилевом горизонте, виден галиот парусами вниз, или несколько расширившийся по длине, при множестве парусов. Часто бывает виден высокий отрубистый остров Валаам, между тем, как до него верст 80, - и, с высоты 10 фут, видимый горизонт физически не позволяет достигнуть до него глазу. Иногда вершины высоких гор на материке, издали, представляются какими-то замками с башнями, необыкновенной архитектуры колокольнями и проч. Какой-либо плывущий по озеру чурбан представляется издали остроконечным камнем, а с приближением к нему окажется ничтожным поленом. Особенных же каких-либо необыкновенных явлений этого рода, нам видеть не приходилось; заметим только, что миражи есть признак состояния хорошей погоды - надолго.” (А.П. Андреев. Ладожское озеро. Отчет гидрографической экспедиции по исследованию Ладожского бассейна в 2-х частях. СПб., 1876. ч. 1, сс. 142-143.)
  2. В отличие от римского, именно африканский и петербургский соборы имеют в плане форму креста. Колоннады соборов Св. Петра и Мира в Ямоссокро раскрыты на запад, Казанского - на север. Африканской грустью веет от так и не осуществленного замысла Воронихина построить вторую колоннаду - “объятьями” к югу. О соборе Мира см.: А. Г. Буллах, Н. Б. Абакумова. Каменное убранство главных улиц Ленинграда. СПб., 1993.

 

  1. Миражи “серебряного века”

  1. Перевод А. Титаренко.

 

Голоса

  1. В 1899 - 1901 гг. в Петербурге возводилось до 700 новых зданий ежегодно. Строили повсюду: в Литейной части, на Песках, на Выборгской, на Васильевском острове, в Коломне, но по удивительному стечению обстоятельств, особенно много на прародине города, там, где почти двести лет назад появились первые петербургские дома - на Петербургской стороне. Здесь в начале 1900-х гг. за строительный сезон сооружалось более трети всех городских построек. (Архитекторы-строители Петербурга - Петрограда середины ХIХ - начала ХХ века. Авторы-составители А. М. Гинзбург, Б. М, Кириков. СПб., 1996.) Такой динамизм роста, такую жизненную энергию, сгустившуюся в каких-то двух десяятках лет (1895 - 1914) можно обнаружить только в одном периоде жизни Петербурга - в эпохе Петра. Эпохе также вместившейся в двадцатилетие (1703 - 1724).

  1. “В подвальных помещениях с Садовой улицы (речь о Гостином Дворе, прим. авт.) были расположены фруктовые погреба... На лотках в этих магазинах можно было видеть очень оригинальные яблоки с различными надписями и рисунками на них... На ярко-красных яблоках шафранных сортов были отражены имена “Мария”, “Николай”, “Петр”, “Анна”, затем рисунки: голубь, якорь, сердце и пр. Оказывается садоводы... наклеивали на них специальные трафареты и места, защищенные этими трафаретами на яблоках оставались зеленоватого цвета, а открытые места солнечные лучи окрашивали в красно-розовые колеры... У этих магазинов стояло всегда много народу.” (М. И. Ключева. Страницы из жизни Санкт-Петербурга 1880 - 1910. Публикация А. Л. Дмитренко. Невский архив III, СПб., 1997, с.204.)

  1. “...Блок, сильно увлеченный первыми успехами авиации, утверждал, что шум пропеллера “ввел в мир новый звук”... Начиная с весны 1910 года, поэт часто посещал Коломяжский аэродром. “В полетах людей, даже неудачных, есть что-то древнее и сужденное человечеству, следовательно - высокое.” - писал он матери 24 апреля 1910 года.” (А. А. Блок. Собр. соч. в 8 тт. под ред. В. Н. Суркова, К. И. Чуковского. М.-Л.,1960, т.3, с.506)

В 1899 году Михаил Врубель создает “Демона Летящего”. Странная особенность: черты лица летящего “Демона” напоминают облик молодого Александра Блока, тогда еще совершенно неизвестного в поэзии и не знакомого с Врубелем. С февраля до середины марта 1902 года Врубель работает в Петербурге над завершением “Поверженного Демона”. Картина была экспонирована на выставке “Мира искусства”, открывшейся 9 марта 1902.

“Она сияла точно драгоценными каменьями, и все остальное на выставке рядом с нею казалось таким серым и незначительным, а это был - “Мир искусства”. От самой картины, от полотна из-за рамы, точно из окна, веяло свежим воздухом горных пространств...” “Демон” Врубеля сильно почернел, сияющие когда-то краски на холсте потухли, бронзовый порошок, который был вкраплен в павлиньи перья , позеленел, и все же эта картина по величию своего замысла, по живописи своей , и новому разрешению форм остается исключительной.”, - вспоминал художник К. Ф. Богаевский. (М. А. Врубель. Переписка. Воспоминания о художнике. Л.,1976) Прошло 8 лет, в небе над Петербургом появился не метафизический, а вполне реальный демон модерна-современности - Фарман. Авиация сразу же потребовала человеческих жизней. “...У нас первою жертвою явился отважный капитан Л. М. Мациевич, недавно, 24 сент. трагически погибший в С. Петербурге на Комендантском поле, где происходили авиационные состязания. При спуске на землю Л. М., благодаря крайней усталости не удержался на аэроплане и упал с невероятной высоты.” (“Русский паломник”,1910, №43, с.693)

  1. В тексте “Голоса” процитированы стихотворения Георгия Чулкова “Живая фотография” (1908) и отрывок из “Трех посланий” Александра Блока (1910). Также использованы: воспоминания старых петербуржцев Д. А. Засосова и В. И. Пызина (Из жизни Петербурга 1890 - 1910-х годов. Записки очевидцев. Л., 1991), Л. В. Успенского (Записки старого петербуржца.Л., 1970); петербургские письма К. С. Петрова-Водкина к матери от 7 сентября 1896 и от 1 мая 1911. (К.С. Петров-Водкин. Письма. Статьи. Выступления. Документы. Сост. Е.Н. Селизарова. М.,1991). Кроме того следущие источники: Русская художественная культура к. ХIХ - н. ХХ вв. М., 1968 - 1980. Кн. 1, сс. 264, 265 и кн. 4, с. 298; Государственный Эрмитаж. Художественное убранство русского интерьера ХIХ в. Очерк-путеводитель. Л. 1986, с.115; С. С. Ольденбург. Царствование императора Николая II. Репринтное воспроизведение издания: Вашингтон, 1981, СПб., 1991, сс. 57, 133; “Петербургский листок” от 12 ноября 1903; “Знание для всех”, 1915,№3.

 

Заморская птица

  1. “Когда мы снимали квартиру в 7-й Роте, меня поразил вид из окон, выходивших на сторону противоположную улице. Там был огромный пустырь с какими-то длинными непонятными погребами, обросшими высокой травой, а позади стояла глухая, дикого цвета стена, тоже черная, самая печальная и трагическая, какую можно себе представить, с пятнами сырости, облупленная и с одним лишь маленьким, подслеповатым оконцем. Пустынная стена притягивала меня к себе неудержимо. Я гадал - что притаилось за этой стеной, где лишь изредка теплился тусклый огонек в единственном окошке ?” (Мстислав Добужинский. Воспоминания. М., 1987)

  1. Анри Ван де Вельде. Одушевление материала, как принцип красоты. 1910. Цитируется по публикации в ж-ле “Декоративное искусство СССР”,1965, №2.

 

Северные сияния

8. Л. К. Зязева. Домик Петра I. Л., 1983; 1896. Производительные силы России. Всероссийская промышленная и художественная выставка 1896 г. в Нижнем Новгороде. СПб., 1896. Раздел “Декоративное садоводство”.

9. Е. Г. Рачук, В. Ф. Рожанковский. Стекло. Металл.// Русская художественная

культура к. ХIХ - н. ХХ вв. М.,1968 - 1980. Кн. 4, с.430; История фирмы Фаберже по воспоминаниям главного мастера фирмы Франца П. Бирбаума. Публикация Татьяны Фаберже и Валентина Скурлова. СПб.,1993,с.30.

10. Отчеты о состоянии и деятельности Центрального училища технического рисования Барона Штиглица и его отделений за 1897/8 - 1902/3 учебные годы.СПб..1899 - 1904.

11. У нас относительно давно умели варить хорошее цветное стекло - в значительной мере стараниями Ломоносова. Но так же как материал для промышленной выгонки цветов, лучшие сорта стекла для широкого производства витражей поступали в Петербург из-за границы: из Германии и полузаграничной Финляндии. Со временем, однако, ситуация изменилась. К началу ХХ века отечественное цветное стекло Северного стекольно-промышленного общества почти полностью удовлетворяло потребности столицы, поставлялось в другие города Империи и даже экспортировалось.

12.Морис Метерлинк. Жизнь пчел.

 

  1. На другом краю света

“Свинцовое эхо” - одно из сочинений современного композитора Леонида Десятникова.

Сайт создан в системе uCoz